Сетевое издание m24.ru продолжает серию интервью с переводчиками. Ранее собеседниками издания стали Виктор Голышев, Елена Костюкович, Максим Немцов, Александр Богдановский, Сергей Ильин, Наталья Мавлевич и Леонид Мотылев.
В этот раз наш корреспондент поговорил с Владимиром Бошняком – переводчиком Уильяма Фолкнера, Пола Боулза, Уильяма Стайрона, Энтони Берджесса, Кормака Маккарти и многих других. Он рассказал о пользе запретов, что делать переводчику, если автор ошибается и как литература изменила представления о Западе. – Владимир Борисович, вы окончили электротехнический университет, работали научным сотрудником в физико-техническом институте. Почему вдруг перевод? Решили в какой-то момент, что к науке душа не лежит? – Я окончил ЛЭТИ – Ленинградский Электротехнический институт. Переименовали его уже без меня, так что объявляю сразу: в университетах не обучался. Это как – помните? – был такой персонаж у Ильфа и Петрова, который настаивал на том, что он в гимназиях не обучался. Потому что закончил Пажеский корпус.
Почему вдруг перевод? Потому что для меня не было ничего хуже необходимости рано вставать. Но в душе я все равно инженер. Временами даже и сейчас удается как-то проявлять себя в этом качестве. А в перевод, вообще-то, всегда отдавали тех, кто не годен ни на что другое. С присущей ему трогательной непосредственностью это честно отразил, например, мой когда-то близкий приятель Валерий Попов (тоже "лэтишник") в его недавней повести про собственную погибшую от алкоголя дочку. Дескать, учиться не можешь, работать не хочешь… А давай попробуем тебя к переводу пристроить. Это же так просто – взял словарь и валяй себе слово за слово. Уж такие дурищи справляются! А я – ладно уж – замолвлю словечко в издательстве. Сам книжку тебе принесу…
Со мной было не так. В ранней молодости я какое-то время воображал себя будущим писателем. Готовился, набирался свободы. Для этого выучил язык и читал англо-американские книжки, приобщаясь к тайному знанию, к которому по-русски в подцензурном тоталитарном обществе, конечно же, и близко не подберешься. Читал, читал – и вдруг решил потренироваться на переводах.
Вообще-то глупейшая затея. Есть что сказать – говори, пиши, при чем тут переводы? Но для меня эта идея стала судьбоносной. Переведя несколько рассказов Сарояна, я обнаружил, что сделал это явно лучше (на свой, разумеется, взгляд), чем те, кому те же вещи удалось опубликовать. В жанре перевода что хорошо? Что можно сравнить, как сделал ты и как то же самое делали другие. Возможна какая-то объективность. Стал рассылать переводы из Сарояна по журналам, и, как ни странно, дело пошло. Замечательный, кстати, писатель Уильям Сароян. К сожалению, загубленный нашими переводчиками.
Чтобы не слишком жалко было расставаться с техникой, придумал отмазку: СССР агрессивная, злая страна, только что подмявшая под себя несчастную Чехословакию, которая всего-то и хотела, чтобы социализм у них был с человеческим лицом, а я работаю, пусть опосредованно, но в результате все равно ведь на военщину. А вот не буду! Буду способствовать распространению великой и свободной Западной Культуры.
В Физтехе среди молодежи было модно рассуждать о том, как каждый из нас поступил бы, если бы вдруг стал генсеком КПСС. Одним из популярных предложений было объявить США войну и сразу сдаться. Теперь мне это странно вспоминать, но тогда во всем этом мерещилась гусарская лихость и праведный протест. Причина понятна, диагноз как у всех: острая информационная девственность, осложненная хроническим засорением мозгов западной пропагандой. Свои взгляды, кстати, никто особенно не скрывал.
– Каким образом Виктор Петрович Голышев оказал влияние на ваше переводческое будущее?– Голышеву я показал свои уже достаточно зрелые переводы рассказов Данливи (очень витиеватых, что мне тогда нравилось: неуверенность в себе вызывала желание работать на стыке прозы и стихов), и Виктор Петрович их одобрил. Да не просто одобрил, а сразу дал мне переводить роман Фолкнера. Чем, в сущности, и ввел в профессию.
– Приходилось ли вам сталкиваться с цензурными вопросами при переводе во времена Советского Союза или сейчас? – Приходилось и тогда и сейчас. Вот, можно сказать, надысь огорошил меня мой редактор Саша Гузман: нельзя теперь в книге материться, и хоть тресни. Элис Манро мат употребляет, а нам нельзя.
И правильно, что нельзя! На запретах зиждется цивилизация. Не убий. Не укради и так далее. Вынь скрепы запретов, и цивилизация рухнет. Но поскольку вне цивилизации существо под названием человек жить не может, тут же возникнет новая цивилизация с новыми запретами. Процесс перехода от одного типа цивилизации к другому для большинства будет трагедией, а выиграют только самые подлые. Западной цивилизации такой запрет, видимо, не требуется, а нашей, выходит, нужен. Что ж, будем из этого исходить.
Ну, убрали мы из книги два или три матерных слова. И что, Элис Манро от этого много потеряла? Да ничего она не потеряла. И ее читатели тоже.
– Есть ли для вас, если можно так выразиться, переводчики-ориентиры? Люди, на которых вы равнялись или, может быть, до сих пор равняетесь?– А что значит равняться? Какой талант есть, такой и есть. Равняться, подражать кому-то бессмысленно. Мне в свое время много радости принесло чтение переводов Голышева (Стайрон, Фолкнер, Уайлдер), Апта (Томас Манн) и многих других, чьи фамилии, к стыду своему, я сейчас с ходу не всегда и припомню. Вот кто переводил Джеймса Олдриджа? И как можно на него равняться?
Я даже не могу сейчас с уверенностью сказать, хорошо был переведен тот же Олдридж или не очень. Он был хорош сам по себе, тем более в восприятии мальчишки. Как говорил мой покойный друг и учитель Виктор Топоров, лучше плохой перевод хорошей книги, чем хороший перевод плохой.
За отсутствие необходимости придумывать сюжеты переводчик платит полной зависимостью от того, каких авторов судьба положит к нему на стол – хороших писателей, громких или не очень. Поэтому, например, Рита Райт-Ковалева мертвой хваткой держалась за "своего друга" Курта Воннегута и дико его ко всем ревновала. Ко мне, в частности, когда я перевел его пьесу.
А, вот, сообразил: равняться я всю жизнь пытаюсь на Василия Аксенова в его переводческой ипостаси (когда-то он перевел "Рэгтайм" Доктороу). На его доходящую до хулиганства раскованность и презрение к правилам и канонам. Правил нет, есть только чувство меры. Которое Аксенову, как я понимаю сейчас, то и дело изменяло. Вернее, плевать он хотел и на него тоже. Он же не переводчик, он же Аксенов! Рите Райт его перевод не нравился. Да и у меня, помнится, даже тогда некоторые его пассажи вызывали усмешку. И тем не менее.
В работе я исхожу из того, что перевод нужно делать так, чтобы результирующая книга получилась как можно ярче и лучше. Во всяком случае, гадить, портить книгу не следует даже в угоду оригиналу. Потому что исходный оригинал и русский перевод – это все равно две разные книги.

Для русского читателя – даже читающего в оригинале, но думающего все-таки по-русски – книги нет, пока нет ее перевода. Это и для меня так. Мой взгляд на книгу до перевода – это одно (этакий туманный облак), а после – совсем другое. Потому что, только будучи переведенной, осмысленной и перечитанной уже по-русски, она кристаллизуется в сознании. У нас иная культура, иное ощущение правды и подлинности, иная манера выражения эмоций, а вследствие этого и иное понимание реализма и многого другого.
Так что точность перевода – это очень зыбкое понятие. Потому что переводим-то мы не слова и запятые, а их совокупные значения в контексте. То есть воспроизводим то, что автор хотел этими словами высказать. Это кажется тривиальным, мы так делаем всегда, но в спорных случаях почему-то пугаемся и в страхе готовы отречься от совершенно естественного права одни слова и фразы (уместные по-английски) по-русски передавать другими и по-другому. В результате возникает аргументация типа "так было в оригинале" или "здесь запятой в оригинале не было". Ты сначала пойми, что именно там было! Как именно данный пассаж ты бы воспринял, будь ты носителем языка.
Хотя, конечно, надо стремиться писать то, что было сказано у автора. И это, между прочим, труднее всего. Бывает, переводчик все силы отдает тому, чтобы изобразить стиль, мимикрировать под автора (особенно если автор, не дай бог, писал в том числе и по-русски); ему это удается, и читатель, не знакомый с оригиналом, но знающий автора в его русском обличье, ахает: вот молодец! какой переводчик хороший! А вчитаешься в изначальный текст, – батюшки, да у автора же совсем не то было сказано.
– Случалось ли, что вы брались за какой-то перевод, а через некоторое время понимали – не идет? Если да, то что лучше в этой ситуации сделать – отложить работу и вернуться к ней через какое-то время или просто отказаться?Однажды случилось. В конце 1992 года я не смог себя заставить переводить фэнтези, да еще и бесплатно. Бросил и на десять лет ушел в таксисты, торговцы автозапчастями и тому подобное. А что в этой ситуации сделать лучше, я не знаю.
– Я прочитал в интернете, что перевод практически никогда не был вашим основным занятием. Это связано с тем, что такой работой прожить невозможно?– Странные вещи там пишут. Перевод всегда был моим основным занятием. За исключением тридцати лет младенчества, а потом еще поделившего жизнь надвое десятилетия всеобщей маеты и разрухи. О младенчестве это я не оговорился: к концу ХХ века мужчины стали жутко инфантильными. До тридцати он несмышленый мальчик, потом до пятидесяти шаловливый подросток. Это я о себе говорю.
…А, кажется, я знаю, где Вы это вычитали. Я где-то написал про то, что работаю на стройке "таджикским гастарбайтером". Был такой эпизод, но недолгий. И мне там ничего не заплатили. Просто "обули". Так что прожить это все равно не помогло.
Прожить на гонорары писателя-переводчика действительно невозможно, но мы живем. Слава богу, жена пока работает, да еще и на двух работах. Отчасти финансирует мои все еще не слишком взрослые и мужские занятия. А я время от времени ее пугаю: возьму, мол, и уйду опять в какие-нибудь таксисты или сторожа…
Однако с годами впереди все более отчетливо проступает скорее уж этакий садик с крестами, стелами и оградками. Лет десять еще надо как-то перекантоваться, а там, глядишь, все и само устроится.
– Виктор Петрович Голышев считает, что профессионального переводчика в нынешние времена быть не может. Есть, скорее, исключения. Вы согласны с этим?– Абсолютно согласен. Вот смотрю на себя в зеркало и думаю: куда бы этому исключению податься? Но менять сферу деятельности с годами становится все сложнее. Да и опыт обретен немалый. Как-то жалко. Опять же какая-никакая известность. Однако суета все это.
– Вы согласны с мнением, что "каждое поколение должно "Гамлета" для себя переводить заново"? – Это каким же каждое поколение должно быть пресыщенным и насколько одуревшим от безделья, чтобы пускаться в такие изыски! Раз в три-четыре поколения – может быть, но за такой промежуток времени, как правило, утрачивается народная нужда в самом первоисточнике. "Гамлет" – редкостное исключение, хотя и это произведение в народе, по-моему, давно уже не читают. Разве что ходят в театр. На актеров. Вот Сароян хороший пример. Его бы взять, перевести как следует, но это уже никому не нужно. Вовремя достаточно громко имя не прозвучало, и все. Кто теперь будет вникать в его поэзию? Кому ее, грубо говоря, продашь?
– К слову, о поэзии. В одной своей статье вы размышляете на тему ее перевода. Там вы пишете, что западный метод поэтического перевода – "чисто ознакомительный пересказ стихов прозой с обширными комментариями", а российский – "копирование формы один к одному с потерями смысла и эквивалентными заменами". Какой способ вы считаете более правильным и какой вам, соответственно, наиболее близок?– Метод я, разумеется, использую наш, традиционный, русский. (Вряд ли он российский: при переводе на русский язык тем же методом пользуются и в Белоруссии, и – страшно сказать – даже на Украине. То есть везде, где переводят стихи на русский язык. Язык-то у нас все же не российский, а русский). А размышляю я там на тему несколько более узкую: о переводе стихотворных вставок, попадающихся в иноязычной прозе. Почему вставок? А чтобы поэты меня не заклевали – вы, мол, не волнуйтесь, это я так, по мелочи. Ни-ни! – на академический перевод поэзии не замахиваюсь.
Честно говоря, я там не столько размышляю, сколько хвастаюсь тем, как, дескать, лихо у меня получилась заключительная строфа знаменитого стихотворения "1 сентября 1939 года". Вот же, смотрите, что хотел сказать этими строчками загадочный Оден. Ведь даже Бродский в своей статье, посвященной сему произведению, тайну последней его строфы не раскрыл. Так что в каком-то смысле моя статейка – это дополнение, довесок к статье Бродского.
– Вы переводите текст с листа или проводите какую-то подготовительную работу? Узнаете про автора, может быть, читаете его какие-то другие произведения? Насколько переводчику приходится погружаться в эпоху, в которой происходит действие, или в то время, когда автор писал книгу? – Ну, как-то готовлюсь, обязательно. Всякий раз это бывает по-разному, но читателям про подготовку слушать вряд ли так уж интересно. Конечно, приходится повышать свой утлый культурный уровень.
В отдаленную эпоху я однажды погрузился, когда переводил не очень хороший роман "Жалость" Тони Моррисон, не очень хорошей писательницы, но при этом нобелевской лауреатки 1993 года. Погрузился я тогда в конец XVII века. И только я там стал оглядываться, как обнаружил, что пребываю в одиночестве: сама-то авторесса погружаться как раз и не удосужилась.
Судите сами: по книге рассыпаны упоминания о животных, птицах и растениях, которых в Америке в ту пору просто не было. Скворцов, серых куропаток, павлинов. Не было смородины, травы тимофеевки. Потом, в XIX веке американцы, ностальгируя по Англии, развернули целую программу по завозу в США тех птиц, которых упоминал Шекспир. Видимо, чтобы учили местных щебетать с оксфордским акцентом.
В той книжке у нее вообще ляп на ляпе и все концы вразнотык. Такое впечатление, что мастерица пера ни разу написанного не перечитывала. Косяком идут анахронические "месмеризмы" (на дворе XVII век, Франц Антон Месмер родится полувеком позже), "вкусовые бугорки" (их откроют в XIX веке), которые к тому же в процессе насыщения едой почему-то "восстанавливаются", а в довершение всего кобыла лягает… раздвоенным копытом!
Опаньки! Вот что прикажете делать бедному переводчику, если кобыла лягает его коровьим копытом? Потирая ушибленное место, честно так и перевести? Но ведь внимательный читатель посчитает автора полным придурком. Нет-нет, какой ужас! Надо спасать книгу, выручать случайно оговорившегося гения! А давайте опустим слово "раздвоенным". Ну, как бы ненароком, будто не заметив. Еще пример: в природе нет упоминаемого в романе дерева "соборная сосна" (cathedral pine). Зато есть (по-английски) такое название сорта декоративной фанеры. Подозреваю, что у писательницы дома этой фанерой мебель отделана и название якобы породы дерева она вычитала из товарной накладной. (Наш аналог – "карельская береза". Дерева такого – нет.)
…Босая девушка в разгар весны, когда распустились листья на деревьях, а на лугах "мягкое разнотравье", плывет на льдине, "
оторвавшейся от берега реки еще глухой зимой". При этом, чтобы дойти до реки, она продирается сквозь заросли высокой крапивы.
Едем дальше. Крестьянское хозяйство, ферма. Север, но не очень крайний – сорок второй градус широты, колония залива Массачусетс. (Нам в гипербореях наших и сравнить-то не с чем: это южнее Поти). А вот коровы там (в романе, конечно, а не в Аджарии) зимой
замерзают стоя. С веток падают покрывшиеся ледяной коростой птицы. Причем скворцы! Птицы мало того что не завезенные к тому времени в Америку, так еще и перелетные.
Зима на мороз, переводчик – на новые трофеи. Надо же! – добытые из-подо льда лососи именуются у нашей приближенной к президентам нобелиатки словом весьма и весьма подозрительным: будучи кулинарным термином, оно обозначает
копченую лососину кусочками. Уй-е! Неужто нобелиатка его в ресторанном меню вычитала?
А кроме лососей, в реке плавает треска, хотя это рыба сугубо морская, как известно. Да и лососи в реках подо льдом, вообще-то, не сидят. Лосось ведь тоже морская рыба, в реки заходит только на нерест, когда никакого льда уже нет.
Но это все пустяки по сравнению с тем, что творится у нее с хронологией и логикой! В самом начале книги говорится, что герою открылась возможность получить участок пустующей земли,
если он женится. Такое жесткое условие. Ну, допустим. Но вот он встречает с корабля невесту и везет… куда? Да прямо в свое имение, где уже и дом построен, и рабыня хлопочет по хозяйству.
Позже появляется мечта – поставить новые каменные палаты; размышляя об этом, он вспоминает об умершей пятилетней дочке. Мечта вызревает восемь лет, наконец он этот дом начинает строить, и при строительстве погибает
та же самая и все еще пятилетняя дочка. Каково?
Вот такой романчик входил в десятку лучших книг США 2008 года. И ни одной сколько-нибудь недоуменной рецензии. Восторг на восторге.
– О чем это говорит?– Во-первых, о том, что окружающий литературный фон, наверное, не лучше. А во-вторых… Я не думаю, что в США совсем не осталось внимательных читателей. Все, что заметил я, наверняка кто-то из местных тоже видит. Но говорить об этом вслух, публично, видимо, не полагается. Надо чтобы было непонятно: может быть, мы просто глупые, совсем ничего не соображаем? Или мир уже перевернулся? Черное – это белое, плохое – это хорошее, верх – это низ…
Тони Моррисон, конечно, яркое явление, но самое интересное, что на ее примере я только что продемонстрировал общие черты, присущие всей англоязычной литературе XXI века. Бесстрашно подчеркиваю: всей. Почти у всех, кого мне приходилось переводить в новом веке, следующая страница зачастую не стыкуется с предыдущей. Так что погружаться переводчику надо. Но надо ведь, чтобы и авторы, по творчеству которых судят о культуре ведущей страны мира, тоже хотя бы руки-ноги споласкивали. Вы ничего подозревать не начинаете? Нет? Я в смысле – ну, насчет самой этой страны.